И тут я таки увидела!
Мало что не померла!
Оказывается, не тот страх, что страх, а тот страх, что ужас! Наши-то хоть и в огне, а все равно наши, на людей похожи — зато Петр Валерьяныч, трупарь детский… Плоский он сделался, масляный, будто из вощеной бумаги вырезанный! А сквозь эту бумагу тьма тьмущая мерцает. И пронзает она все вокруг, холодом смертным от нее веет, и еще грозой откуда-то запахло.
Я со страху едва чешуей покрываться не начала!
Обернулся плоский трупарь к покойницам — будто нас тут и нету вовсе! — померцал на них своей тьмой: вставайте, мол!
Они и встали.
Обе.
Я прочь бежать — не могу. Коленки подкашиваются, тяжесть на плечах мешает. А сбросить, знаю, нельзя! Почему — не знаю, но нельзя, и все тут.
Закричать бы, так крик в горле застрял кляпом. Только и чудится, что за спиной у трупаря бумажного — коридор. Стены из тумана, потолок из тумана; пол мраморный, как стол в покойницкой — Федюньша, он видел, рассказывал. И там, вдалеке, в конце коридора, парнишка какой-то застыл, среди полок со склянками да коробочками. Застыл — и смотрит. Не на склянки с коробочками — на нас, что ли? Непонятно. Потому как лица у парня не разглядеть за туманом — видно лишь, что халат на нем белый, аптекарский…
— Акулина! Федор! Быстро, уходим!
Хватают за руку, тянут.
Куда?
Да прочь отсюда, куда угодно, лишь бы подальше!
Спасибо, дяденька Друц!
Ноги мои, ноги! идите! бегите! плечи мои, не ломайтесь! голова, назад не поворачивайся!
— Не смотри, Акулина!
Это Княгиня.
Поздно, тетя Рашелька, уже посмотрела.
Дура я, дура…
Вон они: исклеванный чайками труп гречанки и Деметра-Туз. Стоят по обе стороны от трупаря; исходя диким мерцанием, Петр Валерьяныч держит мертвых за руки, как детей, и на вощеном, на бумажном его лице медленно проступает костяной полумесяц.
Улыбка.
— Ч-черт, опоздали! Поднял, Король! Не даром в Мариинке пели: хороший маг — мертвый маг! А тут впридачу крестница-покойница…
Княгиня бормочет-чертыхается где-то очень далеко, на самом краю света, там, где уже почти тьма.
— Идем, идем, Акулина! Скорее…
Я иду.
Я очень стараюсь идти.
Мне даже удается сделать шаг. И еще один.
А на третьем шаге все вокруг начинает рушиться.
Словно мы до того сидели внутри огромного горшка, и дома, деревья, небо, облака — все это на стенках горшка было нарисовано. Только не снаружи, а изнутри, специально для нас. А сейчас кто-то снаружи ка-ак треснет по этому горшку колотушкой! — и горшок раскололся, пошел осыпаться черепками; а снаружи…
А снаружи оказалось все совсем-совсем другое!
Как в сказке!
Как в той книжке, что я в лавке стянула.
Не смотрите в глаза мертвой гречанке! Не смотрите! Тем более, что и глаз-то у нее… Стойте!!! ах:
…пепел.
Серая каменистая равнина до самого небокрая; ни былинки, ни кустика, ни единого шевеления жизни. Не шмыгнет мышь меж камнями, не перечеркнет тусклый солнечный диск тень воронова крыла.
Впрочем, солнца здесь тоже нет. Небо — такое же серое, как и земля. Серое, мутное, беспросветное. И лишь время от времени налетающий ветер вздымает с земли легкий, почти невесомый пепел, закручивая его смерчиками, странно похожими на призрачные человеческие фигуры…
Был горшок, стал — замок-дворец! Башни небу в брюхо тычутся, молока просят; стена зубчатая, с дырками-смотрелками, у ворот мост на цепях прикован, чтоб не украли.
Мост поднят, ворота закрыты.
А это кто у стены стоит, там, где лестница? Неужто мы?!
На Друце — плащ изумрудной зеленью переливается, искрит; на плече знак Пик гладью вышит; под плащом — бархат черный, шелк, на ногах — сапоги со шпорами, на голове шляпа не шляпа, обруч не обруч, только и видать, что серебряный. В руках палку здоровенную держит, примеривается, как бы трупаря ловчее огреть. А Княгиня — та вообще будто с иконы сошла! Платье из золотой парчи с жемчугами, в буйных кудрях — самоцветы россыпью; на груди — амулет рубиновый в виде знака Бубен. И палочка у нее маленькая, зато сразу видать — волшебная.
Мало не покажется!
Глянула я на Федьку — ишь, вырядился, стоерос! Тут тебе и кафтан заморский, и штаны лилового бархата, и сабля на боку; а на плечах… на плечах он каменную ручищу держит! Одну руку, без ничего! Тяжеленная, рука-то: какой Федька ни силач, а и его к земле пригнуло!
Ой, а что ж это у меня на плечах-то?!
Извернулась, скосила глаз. Так и есть! Ничем я Федьки не хуже; и мне руку приспособили. Как же я до сих пор ее держу-то? — если вон и Федька из последних сил крепится?!
Однако, стою, не падаю.
Эх, жалко, зеркала нет — на себя посмотреть!
Правда, я и без зеркала вижу: платьишко на мне атласное, цвета морской волны, мелкими жемчужинками шитое, на ногах — туфельки серебристые… а остального не видно! Обидно, все-таки, что зеркала нет.
А, может, найдется где?
Оглядываюсь по сторонам; только вместо зеркала вижу все того же трупаря. Табуретка под ним агромадная, из кости резаная, а под ногами — скамеечка. Похабная такая скамеечка: баба голая раскорякой. Ишь, бесстыдник седатый!.. да и я хороша — снится всякое… Ну и пусть снится! Зато я не вощеная, как ихний Петр Валерьяныч, и на холеру я не похожа, и рога у меня из волосьев не растут.
А у него растут.
Тут еще по обе стороны от табуретки две покойницы встали. Старуха во всем черном, на груди цепь медная, вся в скользкой зелени — и гречанка носатая. Прямо так и вышло: вместо лица у гречанки — череп, а из дырки посередине длинный нос торчит. Нюхает, дергает ноздрями.