Маг в законе. Том 1 - Страница 71


К оглавлению

71

Взяла Акулька парня за руку, водит пальцем по ладони мозолистой.

Гадает, значит.

— Землемер это, из Грушевки, — гадает. — Который ротмистр. Похож, спасу нет! Я его на пьянке сельской видела, а потом в степи, когда от Мишка мертвенького прочь бежала.

Так говорит, будто знает наперед: слышал Федор гитарный рассказ. Незачем повторять.

— Уверена?

— Нет. Говорю: похож. Тот скучный был, и этот скучный, да по-другому. Опять же мундиры разные. Могло и померещиться. И потом: откуда я знаю, что Мишка силой кончили? Вдруг сам захлебнулся?!

Пожал Федор плечами. Была девка дурой, дурой и осталась. Ротмистры у нее в землемерах ходят. Мешки у нее захлебываются. Хотя похорошела, не отнимешь. Пошла на пользу воля таборная.

Хотел о том вслух сказать, да вот не сказал.

Застеснялся.

— Я уж Друцу сперва в таборе доложилась, — Акулькин палец вдоль Федоровой линии жизни двинулся, щекотно так. — И после, в городе, когда ихние пролетки увидала. Про ротмистра этого, похожего. А Друц не поверил. Ответил: быть не может. Ответил: у облавных жандармов вся их жизнь по Уложенью о Наказаниях расписана, от и до. Не бывало, чтобы «Варвары» закон нарушили. Слышь, Федюньша? — может, я умом рехнулась?

И опять пожал плечами Федор. Был бы ум, могла б рехнуться. А так… Глянул по-новой на ротмистра. В самое лицо.

Закаменел от увиденного.

Лицо как лицо. Жеваное, в складках. Из глазниц пуговицы сияют тускло, скулы высокие; рот усами занавешен. Что ни пиши на таком лице, ничего не напишется. Двигаться лицо не обучено. Ну разве что моргать или там губами шевелить. Да только кипит внутри, за камнем-ракушечником, вар смоляной. Пенится. Сам себя гложет, сам себя в себе жрет.

Оттого и дергает лицо нервным тиком.

Оттого и желваки на высоких скулах катаются.

Оттого и кидает ротмистр в глотку рюмку за рюмкой, стакан за стаканом.

Пожар заливает. А залить не может. Дико Федору смотреть, как человек собственную душу поедом ест. Тут и вскочил ротмистр на ноги, на середину зала, не шатаясь, вымелся.

— Яшка! рви! в клочья! — закричал.

Ударил Яшка-ром по струнам. Взвились славны бубны за горами. Подхватили Княгинины клавиши; полетели ромки пляски плясать. А в юбок мельканьи, в руках смуглых, заломленных, в дрожи женских плеч, в песне, в визге, в топоте бешеном — жандармский ротмистр пляшет.

Облавной.

Краса и гордость Третьего отделения.

— Яшка! жги!..

Звенят мониста. Визжит паркет под каблуками. Ошалели гитары; не поют — волками воют.

Пляшет ротмистр.

Слышится Федору в балагане сумасшедшем, сквозь танец-смерть:


— Еще не остыло, не вымерзло счастье,
И кровь не вскипела на остром ноже;
Еще! о, еще! не прощай, не прощайся!..
Но где-то — уже.

Уже.

Нет ротмистра в круговерти.

Рухнул, красивый.

* * *

Сам не понял Федор, зачем от стола бегом кинулся. А поспел первым. Еще ромки-плясуньи руками плескали, еще хохотал волчьим смехом седой Яшка, еще вздымался горой князь Голицын, "Давай!" — орал; еще били в бубны, рвали струны — а парень возле ротмистра на коленки пал.

Ведь видно же: не от хмеля человека влет сбило!.. почему пляшут? почему смеются? не понимают?!

Гнуло ротмистра; корежило. Пот по лбу градом — ледяной, крупными бусинами. Левый глаз подмигивает, правый заморозило, нижнее веко к верхнему створками раковины прижалось. Усы дыбом, губы плюются грязной пеной.

— Отойдите! — кричит Федор. — Воздуху дайте!

Рвет крючки на воротнике жандармском. Алое сукно изнутри живым мясом светится, будто рану взрезали.

Изломало тут ротмистра не по-человечьи. Силы Федору не занимать, да и у него не вышло скрутить припадочного. Вцепились две ручищи парню в горло. Не душат; держат.

Бьется внизу ротмистр рыбой-белугой.

— Ты кто?! — пена с губ в морду Федькину хлещет. — Кто ты?!

— Никто! — огрызается парень. — Эй, помогите!

Улыбнулись губы.

Уперся левый глаз Федьке за спину; мигает.

— Никто? Знай же, Никто, мой любезный, что будешь ты самый последний съеден, когда я разделаюсь с прочими; вот мой подарок! Вот! Вот!..

И обмяк ротмистр. Открылись оба глаза настежь: пуговицы, не пуговицы, но и не глаза. Пустышки. Был человек, нет человека, и сразу ясно — никогда не будет больше.

— Он пьян? болен? — растерянно спросил парень, глядя в лицо бывшего человека.

— Он сошел с ума, — ответили из-за левого плеча.

Обернулся Федор: Княгиня.

Стоит.

На самом деле.

И вдвое страшнее парню стало, чем тогда, когда на его руках человек человеком быть перестал.

Потому что впервые он видел Княгиню растерянной.

— Знай же, Никто… — пробормотал парень, чувствуя: бежит по спине ужас, щекочет холодными струйками. — Съеден будешь… самый, значит, последний… Чего это он?

— Это сказал циклоп Одиссею, — Княгиня обвела взглядом зал, и тишина наступала там, куда падал этот взгляд.

Мертвая тишина.

— Это циклоп так сказал, Феденька. А к чему сейчас сказано — бог весть. Случайно, должно быть.

По Княгине было заметно: врет.

Не случайно.

КРУГ ВТОРОЙ
ЛЕТАЛ СОКОЛ, ЛЕТАЛ ЯСНЫЙ

— Бей магов, спасай Киммерию!

Опера «Киммериец ликующий», ария Конана Аквилонского.

ПРИКУП

Разделочный нож проворно сновал туда-сюда.

Будто об оселок затачивался. Только вместо оселка сейчас было пятнисто-полосатое тело скумбрии: жирной, сентябрьской. Острое (глянь — обрежешься!) лезвие раздевало рыбу с расторопностью похотливого ловеласа или, если угодно, садиста-хирурга Голубых, знаменитого маньяка, коего повесили в Ростове прошлым летом. Сперва тонкие ломтики кожицы с внешним, темно-лиловым мясом, затем нежнейшее филе, со спины, с бочков, до самого хребта…

71