Для форсу.
…Федор кивнул швейцару и, медленно пройдя меж пьяными, пересек зал.
Вот и дверь на кухню.
У двери пустовал столик для работников "Пятого Вавилона". Федору всегда разрешали садиться за этот столик — по причинам, о коих частью уже говорилось, а частью будет сказано позже — и добродушные поварихи тихонько подкармливали вечно голодного парня. Иногда рядом останавливался старший официант, Каракалпакер Огюст Модестович, милейшей души человек. Приглаживал набриолиненные волосы, деликатно чихал, тишины ради зажав ноздри двумя пальцами, и приглашал Федора пойти к ним швейцаром. Дескать, рост… стать изрядная… возьмешь булаву — ну чистый Навуходоносор!
Счастья своего не понимаешь, голубчик?!
Федор отговаривался всякой чепухой.
На маленькой эстраде, у фортепиано с витыми канделябрами, сидела певица. Нервные пальцы поглаживали клавиатуру легко, с пустой лаской, будто спину любимой кошки; взгляд певицы туманился грустью.
Струилось по залу тихим огнем:
— И жизнь не прошла, и сирень не опала,
И воздух весною пьянит, как всегда,
И в вечере плещется млечность опала,
Но где-то — беда…
Смолкали дачники. Прекращали свои вечные, как суета сует, разговоры о многочисленных хворях-болезнях. О целебных свойствах раннего кизила и амулетов из халцедона. О политике. Об искусстве. О племяннице Грушеньке, которую замуж не берут, а если и берут, то фармазоны всякие.
Понуро клали головы на кулаки инкерманские виноделы. Глаза жмурили. Забывали о ценах на ординарный шато-икем и золотистый токай. О поставках. О безруких скотах-подмастерьях. Об акцизе; о контрабанде забывали тоже.
Все тише сновали меж столами официанты. Двумя пальцами несли подносы: не звякнуть бы! не сбить!
Утих Вавилон.
— Огнем на плясунье сверкают мониста,
Шалеет рука на гитарных ладах,
Дороге вовек не бывать каменистой,
Но где-то — беда…
На эстраде, вокруг эстрады, прямо на полу, застелив его буйным разноцветьем юбок и шаровар, расселся "Яшкин хор". Знаменитейший. Ай, чявалэ! — знать, не нашлось сегодня богатого кутежа, куда б звали вас, черноголовые! Ну и ладно. Сам Яшка, ром исполинского роста, в чьих руках гитара казалась смешной детской забавкой, притулился у края, седеющей копной волос — к ногам певицы.
Плакал старый бродяга.
Катились слезы, застревали в морщинах.
— Как прежде, наотмашь, как раньше, азартно,
Продам, и куплю, и по-новой продам!
Мерцает слюда на изломе базальта,
Но где-то — беда…
Федор смотрел, как Княгиня мельком, походя берет публику за горло, и понимал: мастерица. Умеет. Скорее всего, ничем из мажьих штучек она сейчас не пользовалась, просто пела ни для кого, и в этом уже пряталось свое волшебство. Возможно, стократ древнейшее, нежели любое иное "эфирное воздействие". Даже самому Федору вдруг остро захотелось грохнуть кулаком по столу, выкрикнуть что-то вроде "Эх! однова живем!" — и пустить слезу.
А грохнуть — не получалось.
В театре Рашель играла кого скажут — дуэний, наперсниц для героинь, комических старух — мгновенно вписываясь в предложенную роль. Казалось, она знает напамять любой репертуар, не прибегая к помощи суфлера. Но чаще она проводила вечера здесь, в "Пятом Вавилоне". Как в Ялте, Суроже, как в Симферополе; везде находились свои Вавилоны, готовые платить за привлечение клиентов. Отцы-основатели Московского Общедоступного не возражали. Им шла чистая десятина от выручки певицы, что для кассы было много полезнее участия Рашели (да, да, помним! — Розалии Самуиловны!) в спектаклях; и единственным темным пятном для гениев были возможные сплетни. Гибель репутации. "Как, актриса Общедоступного поет в кабаках? нет, правда?!"
Княгиня твердо пообещала, что сплетен не будет.
Их и не было.
Зато Федора бесплатно кормили в "Вавилоне".
— Еще не остыло, не вымерзло счастье,
И кровь не вскипела на остром ноже;
Еще! о, еще! не прощай, не прощайся!..
Но где-то — уже.
Раскатилась монетками последняя капель. Стихла. Зашевелились дачники, опомнились виноделы; утер щеку матерый Яшка-ром.
Стали челюсти жевать.
Стали губы лобызаться с бокалами.
А Княгиня спустилась с эстрады; потрепала мимоходом Яшку по кудрям, будто дитя малое; рядом с Федором села. "Ручку-с! ручку поцеловать!" — сунулся было вертлявый господинчик, но ткнулся лицом в ответный взгляд и ввинтился обратно в компанию.
Радостный, будто и впрямь чмокнуть довелось.
Даже астра в петлице по-новой расцвела.
Ни о чем спросила Княгиня. Воды выпила из высокого стакана. Ни о чем ответил Федор. Помолчал; подумал. Рассказал об угрозе цензорской проверки. Рассказал, как бегал по второму разу к товарищу начальника коллегии, к участливому чиновнику. Как правильные бумаги относил, в конверте. Как пиво после со Стальным Марципаном пил.
Про белую лошадь рассказывать не стал.
Ну ее совсем.
И Чямбу липучего, с его подковырками ромскими — тоже.
Вместо этого принялся на Княгиню смотреть. Как она воду с пузырьками пьет; меленькими глоточками. Аж в носу щиплет. Налей в стакан вина бургонского или шустовского коньячища, столь любимого трагиком Полицеймако — лучше не будет.
— Знаешь, — не хотел спрашивать, а само спросилось. — Может, пусть так оно дальше и будет?
— Что? — спросила Княгиня.