"Мне хорошо," — без слов согласился ты.
Сохрани меня от силков, поставленных на меня, от тенет
беззаконников; падут нечестивые в сети свои, а я перейду.
Псалтирь, псалом 140
— Кур-рвы! — вдруг буркнул Федюньша, заворочавшись.
Сперва ты не поняла.
— Что?
— Вона… телепаются, мать их в падь!.. и Тимоха, к-козлина, с ними.
Впереди, на взгорке, от которого до Кус-Кренделя было рукой подать, и впрямь замаячили три фигуры. Две женщины — плотные коротконожки, словно их в одной форме плавили; рядом с женщинами — мужичонка-маломерок.
Глаза видели плохо, — спирало горло, и оттого часто накатывалась слеза, вынуждая моргать. Поэтому ты не сразу узнала людей.
— Кур-рвы! — еще раз с чувством успел сказать Федюньша, прежде чем вы подъехали поближе.
— Здорово, Сохач-снохач! — гаркнул старый твой знакомец, Тимоха-лосятник, любитель побаловаться сладеньким; пошутковал, значит. — Чем в городе-то потчевали?!
Крестный сын вдовы Сохачихи натянул вожжи.
Лошаденка аж присела.
— Я тебе сказывал, штоб на дороге не попадался?! — вопрос был задан Федюньшей с той долей приветливости, после которой намечается изрядная потасовка. — Ты, глухарь, не молчь, ты отвечай: сказывал аль нет?
— Ну, сказывал, — ухмылка чуть не разодрала лосятнику рот. — Мало ли чего не скажешь во злобе? Я, махоря, и не серчаю — бывает…
— Вот ить какие жихори в ихних Вералях имеются: им в рожу плюй — утрутся, "божья роса!" сбрешут…
Федюньша еще что-то говорил, обращаясь то к тебе, то к начинающему темнеть небу, беря его в свидетели; кобель-Тимоха отгавкивался помаленьку — видно, какая-то давняя свара числилась за обоими, мелкая, пустячная, годная лишь на скучную перепалку.
Ты не слушала.
Смотрела на женщин.
Ты знала обеих: Марфа-солдатка, блудница вавилонская, то бишь кус-крендельская, с дочерью, прижитой во грехе невесть от кого. С первого взгляда и не различишь: где мамка, где дочка! — обе грудастые, круглолицые, обе стоят, широко расставив ноги, будто упасть боятся… Носы-пуговки «караул» кричат, в щеках утонули. А глаза пустые-пустые, налимьи: вот шли, теперь стоим, после снова зашагаем!
Парни-неженатики, а порой и блудливые мужички, сбежав тишком-нишком от законных супружниц, нет-нет да и захаживали в Марфину избенку. Тащили кто во что горазд: один — самогонки с пирогом, другой — плат шерстяной или там щуку-материху, на зорьке пойманную; третий просто забор починит, крыльцо подновит — и ладно. Бабы не брезговали, не привередничали — брали и давали. Местная "полиция нравов" во главе с пасмурной вдовой Сохачихой все порывалась Марфу «опружить» — вывалять в дегте с перьями, а дочку голой гнать хворостинами по селу…
Не складывалось как-то.
Видно, понимали жены мужние: окажется кобелям негде хрен чесать, вовсе сказятся. Лучше уж так, под боком.
Спокойнее.
— …эй, Рашелька! — ухарски ворвался в трясину твоих мыслей вопль Тимошки. — Айда с нами! Пить будем, гулять будем! Што тебе заживо гнить? али Сохач по сердцу?!
Ты не ответила. Да он и не ждал ответа: так, попросту вякнул, для пущего куража. Иначе не умеет. Нет, ты не ответила, ты уже забыла и о лосятнике с бабами, и о их сваре с Федюньшей. Сидела, молчала, копила в себе то страшное, о чем хотела по приезду говорить с Валетом Пиковым. То, что стояло тенью за нелепой мордвинской трагедией, за приветливостью князя Джандиери, за его намеками, за совпадениями и случайностями…
Скоро.
Скоро уже.
— Ты ее не зови, Тимофей-котофей, — назойливой мухой забился, зажужжал в ушах женский тенорок. — Ты ее не зови, а? Неровен час, решат: тоже убегла, навроде ее дружка!.. пущай едет, докладается…
Не поняла.
Сперва не поняла; да и потом — тоже.
Подняла глаза на Марфу-солдатку: ее ведь голос?
— Кто убежал? куда?!
Из-под набрякших, пронизанных лиловой строчкой век на тебя глядело тайное злорадство.
Удовольствие падшей от вида той, кто хоть в чем-то, а ниже ее.
Ой, глаза у Марфы-солдатки! ой, глазищи! с девичества остались — большие, влажные, ресницы метелками! а под теми ресницами уже не девичье, бабье мерцает:
…харя.
Мужская; трепаная. Вроде личины шутейной, какие парни на святках пялят. Обвисла, надвинулась; колышется туда-сюда, вверх-вниз. Сопит пористый носишко, по щетинистой скуле капля пота ползет. Язык широкий, лопатой, губы облизывает — словно лихорадкой обметало. Упала харя ниже, ткнулись губы куда-то, все равно, куда. Вверх-вниз, вверх-вниз; вот и охнул, болезный.
То не харя на самом деле. То мешок мучицы, первача бутыль да забор починенный.
Вот.
— Сбежал твой чернявый, — лениво пояснила Марфа, а дочка лишь дернула щекой, поддакивая. — Коня у Ермолай Прокофьича свел, Мишку-немого по темечку ошарашил — и в бега подался. Купец уж всем доложился, к уряднику гонца послал…
— Врешь! врешь, сволочь!
— Врать не обучены, — солдатка обиженно поджала губы (потрескавшиеся, в мелких белых шрамиках); дочка же вновь щекой дернула. — Мы по вертепам не шастали, мажьей пакости не учились, каторгой не хаживали!.. мы хучь и сволочь, а честного звания!..
Она еще бурчала, тешила остатки бабьего гонора — благо повод есть, грех не потешить! — а ты уже спрыгнула с телеги.
В грязь.
Тузы дождем сыпались из чужого рукава; наспех крапленые, липовые. Один в один складывалось: пока тебе в Мордвинске предъявляют к опознанию изувеченную Ленку-Ферт, здесь, в Кус-Кренделе, исчезает Друц. Бежит? черта с два! Куда ему бежать? Зачем?!