Урядник косо зыркнул вслед девчонке, невольно покрутил пальцем у виска. Совсем умом трехнулась! То про железных змиев болбочет, то пугается невесть каких страхов…
— Где эта!.. как ее?.. Рашелька?
— Да вроде у купца с полчаса назад была. У Ермолай Прокофьича…
В лицо ударили ошметки жидкой грязи.
Значит, снова пронесло. Не за тобой примчался. Ай, глупый ром, чему радуешься? Валета, значит, пронесло — а Даму?..
И ты решительно направился вслед за ускакавшим урядником к купцову подворью.
У подворья толпился народ. Шумели, что-то втолковывали друг другу, заглядывали через забор. Все были уже изрядно навеселе по случаю воскресенья.
— Слышь, Друц! Подруга твоя вроде как совсем кони двигает! Ин уже и Шептуху привели…
— То примета верная!
— Дык еще и урядник!..
— А што — урядник?
— Дык власти…
Сердце в груди глухо бухнуло. Что ж ты так, Княгиня? Не впрок подарочек вышел, значит?..
Не отвечая посторонившимся мужикам, ты молча толкнул калитку. Немой слуга Михайло — детина с тебя ростом — тряхнул было соломенной шевелюрой, ежом торчавшей во все стороны из-под картуза. Вздумал дорогу загородить. Зря — ты, по-прежнему молча, отодвинул немого плечом, и Михайло понял. Не стал ерепениться, хватать, не пущать…
Умен, сторож.
По двору вываживали покрытого клочьями пены урядникова жеребца. Нет, не спалил коня, отдышится, отойдет, — мимоходом определил ты. Лишь бы поить не вздумали.
Самого урядника видно не было.
Ты направился к крыльцу, но тут дверь распахнулась навстречу, и на крыльцо выбрался хозяин дома. Ермолай Прокофьич пребывали в явном душевном расстройстве: на потном, с красными пятнами, лице стыла обида пополам с недоумением. Купец пытался раскурить цыгарку — не фабричную папироску, как давеча, а обычную самокрутку; сломал одну спичку, другую. Наконец подкурил, с облегчением окутался облаком сизого дыма — и только тут заметил тебя.
— А-а, Дуфунька, — ничуть не удивился. — Плохи дела у Рашели. Как ты ушел, так ее вскоре и опялило.
— Что — опялило?
— Ну, этот, как его… — Ермолай Прокофьич пытался вспомнить некогда слышанное ученое слово. — Кондратий, вот! Побелела вся, мало што не посинела, бьется, задыхается, глаза пучит… Я уж думал — все, кончается! Ан нет, попустило маленько. Только-только задышала — а тут по-новой кондратий… тьфу ты пропасть! — Кондратыч вламывается. Мол, велено доставить в Мордвинск на опознание.
— На какое еще опознание?
— Да я и сам не уразумел толком, шиш лесной! — в досаде плюнул купец. — Велено, и все тут! Я Кондратычу: да погоди ты, вишь — чуть жива баба, пущай оклемается! А он уперся: приказ у меня! Не поспею к вечеру — начальство голову снимет… Я уж и телегу велел запрягать. Да только квелая она, Рашель-то! — кого бы с ней отправить? За кучера, за костыль…
— Я поеду, — гулко ухнуло за спиной. — Отвезу.
Ты обернулся.
У крыльца стоял непонятно как пробравшийся во двор Федюньша.
А немой Михайло держался за бок и лишь разевал рот по-рыбьи.
А у Федюньши Сохача в глазах, за голубой кромкой, всегда одно:
…белка скачет.
Рыжая, пушистая. Хвостом во все стороны безобразничает. Еловая лапа под белкой трясется, тоже рыжиной отблескивает. Старая потому что; сохлая. Иглами брызжет на тропу. Солнце белку пятнами разукрашивает, оглаживает по шерстке: балуй! балуй мне! Клесты сверху орут на попрыгунью, а ей хоть бы хны.
Опустилось ружье.
Неохота стрелять в белку.
— Езжай, Федюньша, езжай, — согласно кивнул купец.
Дверь за его спиной снова открылась, и на крыльцо под руки вывели Княгиню. На Рашке лица не было: бледная, как смерть, глаза безумные, остановившиеся, губы дергаются судорожно, пытаются воздуха глотнуть.
Неужели — опять?.. неужели?!
Позади шел хмурый урядник, подкручивая вислый ус. Купцу он на ходу показал большой, волосатый кулак. Ай, мама! — в оловянных глазах урядника даже мелькнуло живое, человеческое: "Падина ты, Ермолай Прокофьич, шиш лесной, со своей рябиновкой! Старого дружка под монастырь…"
Когда Княгиню проводили мимо тебя, она на миг обернулась, взглянула в упор — словно крикнуть хотела без голоса; да так и не сложилось.
Разом постаревшую женщину уже усаживали на телегу — а ты все продолжал смотреть в пустоту, и видел омут лица Княгини, в котором тонули боль и обреченность.
Обреченность и боль.
И никакой надежды.
— Маги?! Кошмар моего босоногого детства!..
Опера «Киммериец ликующий», ария Конана Аквилонского.
Господин полуполковник изволили кушать чанахи по-эчмиадзински.
В обливном глиняном горшочке исходила паром острая баранина, густо переложенная мелко нарезанным луком, кусочками картофеля, половинками томатов и баклажанными кубиками, а также засыпанная от души зеленью кинзы, петрушки и стручками фасоли. Все это великолепие, при откинутой крышке, производило впечатление натюрморта в старофламандском стиле, отчего даже было боязно притрагиваться к произведению кулинарного искусства — но господин полуполковник отродясь труса не праздновали!
И очень любили чанахи под сухое белое из знаменитых виноградников князя Голицына "Новый Свет". Этакая своеобразная демонстрация широты взглядов, душевного единения Кавказа с Крымом…
Волей шута-случая ресторация «Картли», открытая в Мордвинске соотечественником господина полуполковника, толстяком Датуной Саакадзе, находилась едва ли не напротив городского морга. Это если выйти из дверей, пересечь шумную Кацарскую улицу, где располагалась «Картли», пристанище гурманов, и сразу свернуть в Дровяной переулок.