Обдали обоих снежной пылью.
Странно: а вот лосятник заерзал, отскочил назад, но сразу, устыдившись, сунулся обратно, — и едва не угодил-таки под копыта меринов.
— По-здорову бывать, Ермолай Прокофьич! — заторопился он поздороваться первым. Потянулся шапку сдернуть, скосил глаз на ссыльных; передумал.
А у тебя где-то глубоко внутри, там, откуда раньше вздымались жаркие волны власти и вседозволенности, закопошилось смутное подозрение. Так, ме-е-еленький червячок-дурачок… эх, Друц-лошадник, и впрямь встал ты на путь исправления, обеими ногами! — червяк вместо волн, подозрение вместо уверенности…
Честным человеком становишься.
— Пошто харя-то подряпана, Тимошка? — вместо ответа на приветствие усмехнулся купец. — С рысью обженился?
— Кабы с рысью, то ладно… — шмыгнул носом Тимошка.
— Ну а вы-то как? Все ль путем? Отметились? Содержание получили?
Ты кивнул.
— Благодарствуем. Отметились, получили. Все путем.
— Ну, садитесь, што ли, шиш лесной? А с тобой, Тимофей, мы, считай, в расчете. За патронами опосля зайдешь…
Уже на подъездах к Кус-Кренделю сидевший впереди купец обернулся.
— Надо бы вам работенку какую сыскать, што ли? А то зачнете, значит, со скуки по-новой дурью маяться… да и приварок не повредит — здоровьишко поправить.
— Ну, и какую ж ты нам работенку сыщешь, благодетель? — промурлыкала Княгиня, обжигая дыханием овчину ворота. — От лишних податей тебя отмажить?
Долго смеялся купец; вкусно смеялся.
Видать, понравилось нездешнее словцо.
— А поглядим, шиш лесной! Покумекаем — авось, и намыслим што путное!
Княгиня выбралась из саней первой, а тебя Ермолай Прокофьич соизволили до самой Филатовой избы довезти (впрочем, все равно ведь по дороге — так и так едем…).
Прежде чем вылезти из саней, ты сунул руку за пазуху.
Извлек выданные урядником деньги.
— Вот. Филатовы три целковых с полтиной. Держи.
Купец подержал деньги в ладони, разглядывая, словно в первый раз видел — а затем молча протянул тебе обратно рубль с мелочью.
— Оставь себе. Подкормишься опосля каторги.
— А Филат?
— А што — Филат? Считай, не должен он мне больше, шиш лесной! Так ему и передай.
— Что-то больно добрый ты, Ермолай Прокофьич, — ты поднял на купца испытующий взгляд. — С чего бы это, а?
— Значит, так хочу. Сегодня я хочу, завтра — ты… глядишь, с того хотения какой-никакой барыш выйдет. Бывает?
— Бывает, — согласно кивнул ты.
— А ты заходь по-свободе, заходь к Ермолай Прокофьичу! Махорочки там, харчишек — после каторги разговеться… Заходь. А там, глядишь, и насчет работы чего удумаем.
— Спасибо, Ермолай Прокофьич. Зайду как-нибудь.
Червячок там, внутри, все копошился, понемногу разрастаясь.
Щекотно.
Если Ермолай Прокофьич соизволят не отвернуться, если удастся заглянуть купцу под его косматые брови, то можно мельком увидеть:
…ночь на переломе лета.
У черной заводи нагие фигуры замерли: пускают венки по воде, провожают взглядами. Венки? пустяки. Дальше кострище искрами до небес пышет, стращает рой звездных пчел. Над огнем тени взапуски носятся: визг, хохот, песни клочьями во все стороны. Тени? песни? ерунда. В самой чаще, в лесном подвале алый пламень зажегся. Папоротник-цвет. Мелькает, морочит, в руки не дается.
Папоротник-цвет? не дается? дастся, куда денется!
Все клады откроет.
Помнишь, морэ: джя ко пшал, ко барвало, нэ-нэ-нэ!..
И на два голоса:
— На горе стоит избушка,
И в избушке той мороз.
Черепановые горы —
Куда черт меня занес?!
Ай, дэвлалэ, ай, со скердяпэ?!
Да, ты еще помнишь.
— Хороший маг — мертвый маг!
Опера «Киммериец ликующий», ария Конана Аквилонского
Господин полуполковник с пользой проводили досуг.
В гимнастическом зале маэстро Таханаги было изрядно темно. Сам маэстро, пожилой айн с вечной, словно приклеенной улыбкой, полагал сумрак непременной составляющей для понимания гармонии мира. На стенах, схваченные по краям бамбуковыми рейками, висели наставления с картинками: два-три иероглифа, и рядом — люди в странных одеждах, с ногами, заголенными едва ли не до срама, ломают друг друга.
Лица у нарисованных тушью людей были сварливо-задумчивыми.
Сидя на коленях, господин полуполковник изволили перехватить пухлую ручку маэстро Таханаги. Проводили ее влево и вниз; дождались ответного выпада и перехватили правую. Продолжили. Не прекращая размышлять о главном: о той причине, которая вынуждала князя Джандиери гнить уже который месяц в этом канальском Мордвинске.
Небось, весь мордвинский «фарт» затаился по норам, дышат вполглотки! Самый распоследний ширмач, чей дешевый талан: глаза отводить да пальцы удлинять нечувствительно — и тот, халамидник, пьет горькую по кабакам, боясь носа высунуть.
Какова причина, господа, такова и речь, а значит, нечего породистые носы морщить — наш нос, горбатый нос рода Джандиери из Кахети, вдвое породистей!
Маэстро Таханаги, равно как и его столичный коллега, маэстро Сиода, полагали иное. С их улыбчивой точки зрения, за которой пряталась врожденная, звериная жестокость, в гимнастическом зале следовало вовсе не размышлять. В качестве аргументов приводились длинные афоризмы о природе не-ума, коему отдавалось предпочтение над умом обыденным; а также многочисленные образы луны на воде и ивы под снегом.