по делам рук их воздай им; отдай им заслуженное ими…
Псалтирь, псалом 27
…почему-то сразу вспомнился барак.
Стылая игральная доска, разделенная дощатыми нарами на клетки, согретая теплом многих тел и чахлой каменки; доска, на которой заканчивались недоигранные партии. Более сорока женщин — молодки, старухи, совсем девочки, красавицы, уродины, стервы, мямли, фартовые и случайные… всякие. Таких, как ты, было мало — трое; остальные давили срок за разное. Отравила стрихнином постылого мужа; бросила самодельную бомбу под колеса губернаторского экипажа; застрелила из браунинга троих гимназистов, своих воспитанников, признана вменяемой, но на суде отказалась сообщить причины…
Тебя, как барачную старосту, дважды пытались "взять на перо"; и трижды — склонить к сожительству.
И то, и другое частично удалось, а вот какова была эта часть — вспоминать не хочется.
Зато выжила.
Выжила; хоть и была замкнута сама в себе до конца каторги. Отсечена от мира, от Ленки-крестницы гербовой печатью приговора, печатью и рядом — витиеватой, с завитушками, подписью епархиального обер-старца при окружном суде: "о. Алексий; сим удостоверяю, ныне, присно и до окончания назначенного срока, аминь".
Забудь, Княгиня.
Забудь, пожалуйста.
Это не барак; это заимка на полпути от Кус-Кренделя к Большим Барсукам, это не каторжанки там, внутри, это лосятники из ближних сел, ночь коротают.
Это охотники в дыму.
Уйми стерву-память.
— А меня, братцы, близ Глухариной падины едва объездчик не нагреб! Я лося сшиб, только свежевать — тут он по мне пулей из ельника как саданет… Мы с ним давно друг дружку любим, то я его в зыбуны заведу да покину, то он меня! а третьего месяца докопался, гадюка, что лишнего лося я взял, обещал донести да штраф стянуть.
— Эх, Тимошка, зря ты с начальством грызешься! Ин власть, не тебе, сыромясому, чета…
— Помолчь, махоря! Начальство-кончальство… уловлю сам-на-сам близ речки, как крест свят, в пороги с камнем брошу! А что? Мне все едино: объездчик, лесничий! ежели душа требует, не прощу!
— Хвалился тетеря сову схарчить… Слышь, Вералец, подкинь-ка смолья в каменку, да щепы не жалей!
— Дымно, батя…
— Што дымно, то пусто, а што зябко, то гнусно! Уразумел?
— Уразумел, батя…
Двоих новоприбывших вроде бы и не заметили.
Вроде бы.
Вошли, кивнув обществу, скинули армячишки на замызганный пол, сели ближе к огню. Ин ладно, пущай их сидят. Потеснимся; на нары не лезут, и то славно. С понятием людишки. Даже головы, обритые по-каторжному, вопросов не вызвали.
Пока.
Успеется, ночь длинная.
Пусть спасибо скажут, что собак отозвали, дали порог перешагнуть.
— Дык гляди, Тимошка: пока ты объездчика в пороги с камнем, он тебя из ельника пулей… Замириться бы вам, што ли?
— Ты, махоря, гри, да думай! Мне?! замириться? с гадюкой сей?!
— Не беленись, Тимофей, худой мир лучше доброй ссоры!
Было видно, не вглядываясь, слышно, не вслушиваясь: лихой Тимошка из тех, кто лишь на людях горласт. Мелкий, худосочный, лицо клювасто по-петушиному, под левым глазом синяя жилка вовсю бьется. Охотник важно надувался, отчего становился похожим на детскую забавку, красный леденчик на палочке; взвизгивал снегом под лыжей, норовя доказать свой гонор, заставить всех увериться — он, Тимофей-лосятник, грозен да непреклонен, поперек дороги и не думай!
Получалось плохо.
Общество подначивало да хмыкало в рукава.
Наконец Тимошка понял, что его разыгрывают, и обиженно умолк.
— Эй, беглый! — тот лосятник, что предлагал Тимошке замириться с объездчиком, перевел мутный взгляд на молчаливого Друца. — Што ж ты по февральскому сузему бежать вздумал? Да еще без припасу: ни харчей, ни ружьишка, одну бабу за собой тянешь? Женка али так, баловство?
Ты молча слушала, как Пиковый Валет потягивается, прежде чем ответить, как хрустит у него даже не спина — все тело хрустит, будто у отжившей свое елки-сухостойки.
Сочувствия не было.
Сама такая.
— Не беглый я, дядя. Ссыльный, на поселении. Обоих в Кус-Крендель определили; сейчас вот к уряднику ходили, отметиться…
Женка ты ему, не женка, — об этом Друц благоразумно умолчал.
— Шавит, махоря, — уверенно определил с верхних нар Тимошка, не способный долго молчать-обижаться. — По роже варнацкой вижу: шавит и не подавится. Как есть беглый. Братцы, вяжи обоих, за поимку денег дадут!
Предложение Тимошки было встречено общим равнодушием. Да и сам-то он отнюдь не спешил лезть вниз, вязать "беглых".
Так сказал, для разговору.
Мутноглазый лосятник (по всему видать, старший в ватаге) покопался в бороде; выдернул волос, прикусил желтыми, лошадиными зубами.
— Спать пора, — рассудил он. — К завтрему рано подыматься. А вы…
Он строго посмотрел на тебя, Княгиня, почему-то именно на тебя, и ты сразу поняла: мутноглазый знает. И по какой статье срок давили, и что вприкуску имели, и кто здесь Дама, а кто — Валет.
Умен оказался; зорок.
Не чета дураку Тимошке.
— А вы вот чего… Ворожить вздумаете — стрелю. Крест святой, стрелю. И в сугробе закопаю; без панихиды. Уразумели?
Ты молча кивнула.
Помнишь, Княгиня? — тебе тогда даже стало интересно: а не начать ли "ворожить"?! Как встарь; без оглядки. И пусть мутноглазый посмотрит: как легче умирать магу в законе, после каторжной отсидки — от его смешной пули или от своей родной доли?!
Интерес мелькнул и угас.